economicus.ru
 Economicus.Ru » Галерея экономистов » Утопический социализм

Утопический социализм

Utopic socialism
 
Источник: Утопический социализм: Хрестоматия / Общ. ред. А.И.Володина.- М.: Политиздат, 1982.

ТОМАС МОР (1478-1535)

УТОПИЯ.
[...]Я буду очень стараться, чтобы в книге не было никакого обмана; если же возникнет какое-нибудь сомнение, то я скорее солгу из-за того, что обманулся, чем из-за того, что желал обмануть, ибо предпочитаю быть лучше человеком порядочным, чем хитрым. [...]
[...] Посмотрим на то, что бывает всякий день. Итак, существует большое число знатных, которые не только сами живут в праздности, будто трутни, трудами других, например держателей своих земель, которых для увеличения доходов они отскабливают до живого. Ибо только так понимают хозяйственность эти люди, в иных случаях расточительные до обнищания; они также окружают себя огромной толпой праздных слуг, которые никогда не выучились никакому способу сыскать себе пропитание. Когда же их господин умирает или же когда они сами заболевают, их тотчас вышвыривают. Ибо и праздных кормят охотнее, чем больных; и часто наследник умершего не в состоянии прокормить отцовскую челядь. Меж тем они отважно голодают, если только они не разбойничают отважно. Ибо что им делать? После того, как, бродяжничая, изотрут они понемногу одежду, да изотрутся сами, их, измученных к тому же болезнью, одетых в лохмотья, ни благородные не удостоят принять, ни крестьяне не осмелятся. Они хорошо знают, что тот, кто воспитан среди роскоши, в праздности и веселии, привык к щиту и шпаге, надменно смотрит на соседей и презирает всех по сравнению с собой; такой человек нисколько не будет пригоден к тому, чтобы с мотыгой и лопатой за малую плату и скудную пищу служить бедняку. [...]
Мне ничуть не кажется, что государству полезно на случай войны, которой никогда у вас не будет, если вы этогое захотите, кормить нескончаемое множество такого рода людей, которые угрожают миру, о котором надобно печься гораздо более, нежели о войне. [...]
Ваши овцы. Обычно такие тихие, питающиеся так скудно, ныне, как говорят, стали они такими прожорливыми и неукротимыми, что пожирают даже людей, опустошают и разоряют поля, дома, города. Как раз в тех частях королевства, где производится более тонкая и поэтому более ценная шерсть, там знатные и благородные господа, даже некоторые аббаты, святые мужи, недовольны теми ежегодными доходами и прибылью, которые обычно получали от владений их предшественники. Им недостаточно того, что, живя в праздности и богатстве, они нисколько не полезны обществу, если только не вредны ему. Для пашни они ничего не оставляют, все занимают пастбищем, ломают дома, разрушают города, оставляя лишь только храм под овечий хлев. И - словно мало земли губят у вас лесные выгоны и заповедники для дичи - эти добрые люди обращают в пустыню вдобавок еще и все живое, все, что только было возделано. Следовательно, держателей вышвыривают оттого, что один ненасытный обжора, жестокая чума в отечестве, распространив поля, окружает несколько тысяч югеров единым забором. Некоторые из них, опутанные обманом или же подавленные силой, измученные неправдой, лишаются собственности и вынуждены продавать ее. Поэтому в любом случае несчастные переселяются: мужчины, женщины, мужья, жены, сироты, вдовы, родители с малыми детьми, более многочисленная, чем богатая, челядь,- оттого, что в деревенской жизни надобно много рук. Я говорю, переселяются они из знакомых и привычных родных домов и не ведают, куда им деваться. Всю недорогую утварь, даже если бы и можно было найти покупателя, продают они по дешевке, оттого что им надобно ее сбыть. Когда же в бродяжничестве своем вскоре они все это растратят, что иное остается им, наконец, как ни воровать и оказаться по заслугам на виселице; в противном случае они должны скитаться и просить милостыню. Хотя и здесь бросают их в тюрьму как бродяг, оттого что праздные слоняются они повсюду - ведь никто не нанимает их труд, сколь горячо они его ни предлагают. Ибо деревенской работе, к которой они привыкли, нет места там, где ничего не сеют.[...]
К этой жалкой бедности и скудости прибавляется еще дерзкая роскошь. Ибо и у господских слуг, и у ремесленников, чуть ли даже не у самих крестьян - у всех, короче говоря, сословий много необычайного богатства в одежде и чрезмерной роскоши в еде. Трактиры, притоны, публичные дома и публичные дома в ином виде - харчевни, винные и пивные, наконец, разные бесчестные игры: кости, лото, мячи, шары, диск - разве все они не посылают своих приверженцев прямо на разбой, быстро лишив их денег? Отбросьте эту пагубную заразу, постановите, чтобы те, которые разрушили хозяйства и селения, восстановили их или же уступили их тем, кто хочет возвести их вновь или отстроить. Обуздайте эти скупки богачей и их произвол, подобный монополии. Меньше кормите бездельников! Вернитесь к земледелию, возобновите шерстопрядение, чтобы стало оно почетным трудом, которым с пользой занималась бы эта праздная толпа: и те, которых бедность уже обратила в воров, и те, которые ныне пока еще бродяги или праздные слуги, а в будущем тоже, несомненно, воры. Конечно, если вы не излечитесь от этих бед, тщетно станете вы похваляться испытанной в наказаниях за воровство законностью, на самом деле скорее броской, чем справедливой и полезной. Ибо ведь вы дозволяете воспитывать людей наихудшим образом и с нежного возраста понемногу портите нравы, полагая, что они достойны наказания только тогда, когда наконец взрослые мужи совершат те преступления, которых надобно было постоянно ждать от них с детства. Спрашиваю я, делаете ли вы что-нибудь иное, кроме того, что сами создаете воров и караете их?[...]
Нисколько не справедливо за отнятые деньги отнимать у человека жизнь. Ибо, я полагаю, ничто из того, что есть в мире, не может сравниться с человеческой жизнью. [...]
Ведь Бог отнял у человека право убивать не только другого, но и себя.[...]
Играй как можно лучше ту пьесу, которая у тебе в руках, и не вноси в нее путаницы всем тем, что тебе пришло на ум из другой пьесы, которая даже забавнее.
Так в государстве, так и на советах у правителей. Если нельзя вырвать с корнем ложные мнения, если не в силах ты по убеждению души своей излечить давно укоренившиеся пороки, то все-таки не надо из-за этого покидать государство, подобно тому как в бурю не надобно оставлять корабль, хотя и не в силах ты унять ветер. И не надо никому вдалбливать непривычное и необычное рассуждение, которое, сам знаешь, не будет иметь никакого веса у тех, кто думает обратное.
Но следует тебе пытаться идти окольным путем и стараться по мере сил выполнить все удачно. То же, что не в силах ты обернуть на благо, сделай по крайней мере наименьшим злом. Ибо нельзя устроить, чтобы все было хорошо, раз не все люди хороши; не жду я и того, что это произойдет в течение нескольких лет.[...]
То, что изображает Платон в своем "Государстве", или то, что делают утопийцы в своем, тогда, хотя все это - как, разумеется, оно и есть -- очень хорошо, однако это может показаться чуждым, потому что здесь у отдельных людей имеется частная собственность, а там все общее.
Тот, кто предостерегает от опасностей и указывает на них, не может быть приятен тем, кто, направляясь по противоположному пути, решил уничтожить вместе с собой и других.[...]
Платон в прекраснейшем своем сравнении показывает, что мудрецам с полным основанием должно воздерживаться от управления государством. Ибо они видят, что народ высыпал на улицы и мокнет под непрекращающимся ливнем, но не в силах убедить людей укрыться от дождя и стать под крышу. Они знают, что если сами выйдут, то ничего не добьются, а только вымокнут все вместе; они пребывают в доме, полагая достаточным, что если не могут они излечить чужую глупость, то по крайней мере сами целы. Хотя, конечно, мой Мор (если сказать тебе по правде, что у меня на душе), мне кажется, повсюду, где есть частная собственность, где все измеряют деньгами, там едва ли когда-нибудь будет возможно, чтобы государство управлялось справедливо или счастливо. Разве что ты сочтешь справедливым, когда все самое лучшее достается самым плохим людям, или посчитаешь удачным, когда все распределяется между совсем немногими, да и они живут отнюдь не благополучно, а прочие же вовсе несчастны.
Поэтому я наедине с самим собой обсуждаю мудрейшие и святейшие установления утопийцев, которые весьма успешно управляют государством с помощью весьма малочисленных законов; и добродетель там в цене, и при равенстве всем всего хватает. С другой стороны, я сравниваю с их нравами великое множество других народов, постоянно все упорядочивающих и никогда не имеющих достаточного порядка; у них повсюду каждый называет своей собственностью то, что он найдет; законов, издающихся каждый день, там недостаточно для того, чтобы им подчинялись, чтобы они могли кого-нибудь защитить или достаточно четко отделить от чужого то, что кто-то называет своей собственностью. Это легко подтверждают бесконечно и неизменно там появляющиеся, но никогда не кончающиеся раздоры. Когда, говорю, размышляю я об этом наедине с собой, то становлюсь справедливее к Платону и менее удивляюсь, что он счел для себя недостойным вводить какие-либо законы для тех людей, которые отвергли уложения, распределяющие все блага поровну на всех. Ибо этот наимудрейший человек легко увидел наперед, что для общественного благополучия имеется один-единственный путь - объявить во всем равенство. Не знаю, можно ли это соблюдать там, где у каждого есть своя собственность. Оттого что когда кто-нибудь, основываясь на определенном праве, присваивает себе, сколько может, то, как бы ни было велико богатство, его целиком поделят между собой немногие. Остальным же оставляют они в удел бедность; и почти всегда бывает, что одни гораздо более достойны участи других, ибо первые - хищные, бесчестные и ни на что не годятся, вторые же, напротив,- мужи скромные, простые, и повседневным усердием своим они приносят обществу добра более, чем самим себе.
Поэтому я полностью убежден, что распределить все поровну и по справедливости, а также счастливо управлять делами человеческими невозможно иначе, как вовсе уничтожив собственность. Если же она останется, то у наибольшей и самой лучшей части людей навсегда останется страх, а также неизбежное бремя нищеты и забот. Я признаю, что его можно несколько облегчить, однако настаиваю, что полностью устранить этот страх невозможно. Конечно, если установить, чтобы ни у кого не было земли свыше назначенной нормы, и если у каждого сумма денег будет определена законом, если какие-нибудь законы будут остерегать короля от чрезмерной власти, а народ - от чрезмерной дерзости; чтобы должности не выпрашивались, чтобы не давались они за мзду, чтобы не надо было непременно за них платить, иначе найдется повод возместить эти деньги обманом и грабежами, явится необходимость исполнять эти обязанности людям богатым, меж тем как гораздо лучше управлялись бы с ними люди умные. Такие, говорю, законы могут облегчить и смягчить эти беды, подобно тому как постоянными припарками обыкновенно подкрепляют немощное тело безнадежно больного. Однако, пока есть у каждого своя собственность, нет вовсе никакой надежды излечиться и воротить свое здоровье.
И пока ты печешься о благополучии одной части тела, ты растравляешь рану в других. [...]
[...]Как только прибыл туда, одержав победу. Утоп- имя этого победителя носит остров, называвшийся прежде Абракса,- он привел скопище грубого и дикого народа к такому образу жизни и такой просвещенности, что ныне они превосходят в этом почти всех смертных. [...]
На Утопии есть пятьдесят четыре города; все они большие и великолепные. По языку, нравам, установлениям, законам они одинаковы; расположение тоже у всех одно, одинаков у них, насколько это дозволяет местность, и внешний вид.[...]
Из каждого города по три старых и умудренных опытом гражданина ежегодно сходятся в Амаурот обсуждать общие дела острова. Ибо этот город считается первым и главным (оттого что он находится как бы в сердце страны и расположен весьма удобно для легатов изо всех ее частей).
Земля для городов отведена так удачно, что ни один из них не имеет ни с какой своей стороны менее двенадцати миль. А с одной стороны даже гораздо больше; конечно, с той стороны, где города дальше отъединены друг от друга. Ни один город не желает расширять своих пределов. Это оттого, что они считают себя скорее держателями, чем владельцами этих земель.
В деревне повсюду есть удобно расположенные дома, в которых имеется деревенская утварь. Там живут граждане, приезжающие туда поочередно. В каждом деревенском хозяйстве не менее сорока мужчин и женщин. И, кроме этого, еще два прикрепленных раба. Надо всеми стоит хозяин и хозяйка, почтенные и в летах. Над каждыми тридцатью хозяйствами - один филарх. Из каждого хозяйства ежегодно возвращаются в город двадцать человек: они провели в деревне два года. На их место из города выбирают столько же новых, чтобы их обучили те, которые пробыли в деревне год и поэтому более разумеют в деревенских делах; на следующий год они будут наставлять других, дабы - если все окажутся там равно неопытными и неумелыми в возделывании земли - не повредили они урожаю своим незнанием. Несмотря на то что этот обычай обновления земледельцев заведен, чтобы никто не был вынужден против воли очень долго вести весьма суровую жизнь, многие, однако, которым от природы нравится заниматься деревенскими делами, испрашивают себе более долгий срок.[...]
Хотя они вызнали (и даже весьма точно), сколько хлеба съедает город и край, прилегающий к городу, однако и сеют они, и скота выращивают гораздо больше того количества, которого достало бы для собственного употребления; прочее утопийцы делят с соседями. Все, что только им надобно, чего нет у них в деревне, все эти предметы они просят у города и получают их от городских властей безо всяких проволочек, не давая ничего взамен. И каждый месяц много людей сходятся на праздник. Когда наступает день сбора урожая, деревенские филархи извещают городские власти, какое число граждан надлежит к ним послать, и оттого, что это множество сборщиков урожая прибывает в самый срок, они справляются почти со всем урожаем за один погожий день.[...]
Кто узнает об одном из городов, узнает обо всех: так они вообще похожи друг на друга (насколько не препятствует этому местность). Итак, я изображу какой-нибудь один (и, действительно, не очень важно, какой). Но какой взять лучше, чем Амаурот? Ни одного нет достойнее, чем он; прочие уступают ему, потому что в нем заседает сенат, да и мне он знакомее других, оттого что я прожил в нем безвыездно пять лет.[...]
Высокая и толстая стена с частыми башнями и укреплениями опоясывает город. С трех сторон стены окружает сухой, но глубокий и широкий ров, а также ограда из непроходимого терновника. [...] Нет такого дома, у которого не было бы двери как на улицу, так и задней - в сад. Они двустворчатые, легко открываются от прикосновения руки и сами закрываются, пропуская кого угодно. Ведь у утопийцев нет никакой собственности. Да и самые дома меняют они раз в десять лет по жребию. Эти сады они очень любят. В них есть виноград, плоды, травы, цветы. Все в таком блеске, так ухожено, что никогда не видал я ничего плодоноснее, ничего красивее. Рвение утопийцев в этом отношении разжигает не только само удовольствие, но и состязание одного квартала с другим: кто лучше ухаживает за своим садом. Разумеется, трудно будет тебе отыскать во всем городе что-либо более пригодное для пользы граждан или для их удовольствия. [...]
В хрониках, которые с тщанием и старанием утопийцы ведут с самого захвата острова, записав историю, охватывающую тысячу семьсот шестьдесят лет, написано, что сначала дома были низкие, наподобие хижин или шалашей. [...]
А ныне дома красивые, в три этажа; стены снаружи сделаны из камня, или щебня, или кирпича; внутри в пустые места засыпают битые обломки. Плоские крыши они покрывают какой-то известью, стоит она весьма дешево, однако замешана так, что не подвластна огню и лучше свинца противостоит насилию непогоды. Стекло (ибо его там потребляют очень много) защищает окна от ветра. Меж тем есть также в окнах и тонкое полотно, которое они смазывают прозрачным маслом или же янтарем. Это выгодно вдвойне: получается, что света проходит больше, а ветер проникает меньше. [...]
Каждые тридцать хозяйств ежегодно выбирают себе должностное лицо, которое на своем прежнем языке называют они сифогрантом, а на теперешнем - филархом. Над десятью сифогрантами с их хозяйствами стоит человек, некогда называвшийся транибор, а теперь - протофиларх.
Именно сифогранты, которых двести, поклявшись, что они изберут того, кого сочтут наиболее пригодным, тайным голосованием определяют правителя - разумеется, одного из тех четырех, которых им назвал народ. Ибо от каждой из четырех частей города выбирается один, которого и советуют сенату. Должность правителя постоянна в течение всей его жизни. Если не помешает этому подозрение в стремлении к тирании. Траниборов выбирают ежегодно. Однако беспричинно их не меняют. Все прочие должностные лица избираются на год. Траниборы каждые три дня, а если того требует дело, то иногда и чаще, приходят на совет к правителю. Совещаются о государственных делах. Частные споры, если они есть,- их там очень мало - они разрешают быстро. В сенат всегда допускаются два сифогранта, и всякий день разные. Предусмотрено ни о чем, относящемся к государству, не выносить суждений, если со времени обсуждения в сенате не прошло трех дней. Принимать решения помимо сената или народного собрания о чем-либо, касающемся общественных дел, считается уголовным преступлением. Говорят, это было учреждено, чтобы трудно было, воспользовавшись заговором правителя с траниборами, изменить государственный строй и подавить народ тиранией. Оттого все, что считается важным, докладывают собранию сифогрантов, которые, обсудив дело со своими хозяйствами, совещаются после друг с другом и свое решение объявляют сенату. Иногда дело выносится на обсуждение всего острова. У сената есть также обычай, по которому ничто из предлагающегося в первый день не обсуждается тут же, а переносится на следующее заседание сената, дабы никто не сболтнул необдуманно того, что первым придет ему на язык: в противном случае позднее он будет думать более о том, как защитить свое решение, чем о пользе для государства. От извращенного и ложного стыда предпочтет он скорее подвергнуть опасности благополучие общества, нежели мнение о себе, дабы не казалось, что сначала он недостаточно поразмыслил. Ему надобно было поразмыслить сначала, чтобы говорить обдуманнее, а не быстрее. [...]
[...]У всех мужчин и женщин без исключения есть единое общее дело - сельское хозяйство. Ему обучают всех с детства,- отчасти в школе, где дают наставления, отчасти - на полях, поблизости от города, куда вывозят детей как бы для игры, однако они не только наблюдают, но, пользуясь удобной возможностью упражнять тело, также и трудятся.
Помимо сельского хозяйства (которым, как я сказал, заняты все) каждый изучает что-нибудь еще, как бы именно свое. Они обычно заняты прядением шерсти или же обработкой льна, ремеслом каменщиков, жестянщиков или плотников.[...]
Главное и почти что единственное дело сифогрантов - заботиться и следить, чтобы никто не сидел в праздности. Но чтобы каждый усидчиво занимался своим ремеслом - однако же не работал бы не переставая с раннего утра до поздней ночи, усталый, подобно вьючному скоту. Ибо это хуже участи рабов. Впрочем, такова жизнь ремесленников повсюду, за исключением утопийцев, которые при двадцати четырех равных часах - считая вместе день и ночь - для работы отводят всего шесть: три - до полудня, после которого идут обедать, и, отдохнув от обеда два послеполуденных часа, снова уделив труду три часа, завершают день ужином. Оттого, что первый час считают они с полудня, то спать они ложатся около восьми. Сон требует восемь часов. Что остается лишним от часов на работу, сон и еду, дозволяется каждому проводить по своей воле, но не проводить это время в разгуле и беспечности, а часы, свободные от ремесла, надобно тратить на другие занятия по своему вкусу. Эти перерывы большая часть людей посвящает наукам. Обыкновенно они каждый день в предрассветные часы устраивают публичные чтения и участвуют в них, по крайней мере приводят туда именно тех, которые отобраны для науки. Впрочем, великое множество разных людей - мужчины, равно как и женщины,- стекаются послушать эти чтения - кто куда: каждый по своей природной склонности. Однако, если кто-нибудь предпочтет уделить это же самое время своему ремеслу - это приходит в голову многим, у кого дух не возвышается до размышления над каким-либо предметом,- никто ему не препятствует. Его даже хвалят, как человека полезного для государства. После ужина один час они проводят в играх: летом - в садах, зимой - в тех общих дворцах, в которых едят. Там утопийцы занимаются музыкой или развлекают себя беседами. [...]
Раз они всего лишь шесть часов работают, то, пожалуй, может статься, ты подумаешь, что воспоследует недостаток необходимых вещей. До этого очень далеко; этого времени для того, чтобы запастись всеми вещами, необходимыми для жизни и для удобств, не только хватает, но оно еще и остается; вы это, конечно, поймете, если поразмыслите о том, сколь большая часть жителей у других народов пребывает в праздности. Во-первых, почти все женщины - половина всего населения или, если где-либо женщины трудятся, там чаще всего вместо них храпят мужчины. К тому же, сколь велика также праздная толпа священников и монахов! Добавь сюда всех богатых, особенно владельцев поместий, которых все называют высокородными и знатными. Причисли к ним их приближенных, весь этот сброд ничего не делающих оруженосцев, наконец, прибавь здоровых и крепких нищих - бездельников, прикрывающихся какой-нибудь болезнью, и ты увидишь, что тех, чьим трудом держится все то, чем пользуются смертные, гораздо меньше, чем ты полагал. [...] Но если всех тех, которые прозябают ныне в бесполезных ремеслах, да еще толпу, хиреющую от безделья и праздности, в которой каждый потребляет столько товаров, доставляемых усилиями других людей, сколько надобно двум, создающим эти товары,- если определить их всех в дело, к тому же и полезное, то легко ты заметишь, сколь мало времени надобно для изготовления вполне достаточного количества и с избытком всего, что требуется в рассуждении необходимости и удобства (добавь сюда также: в рассуждении удовольствия, и как раз подлинного и естественного).
Опыт Утопии делает это очевидным. Ибо там в целом городе и прилегающей к нему округе изо всего числа мужчин и женщин, годных для работы по возрасту и здоровью, едва лишь пятьсот получают освобождение от работы. Среди них сифогранты, хотя законы освобождают их от труда, сами, однако, не избавляют себя от него, чтобы своим примером легче побудить к труду остальных. Такой же свободой наслаждаются те, которым народ, движимый советами священников и тайным голосованием сифогрантов, навсегда дарует волю, дабы изучали они науки. Если же кто-нибудь из них обманывает возложенную на него надежду, его гонят назад к ремесленникам; и, напротив, нередко происходит так, что какой-нибудь мастер эти оставшиеся у него часы с таким великим усердием посвящает наукам, выказывает столько прилежания, что его избавляют от ремесла и выдвигают в разряд людей ученых.
Из этого сословия ученых людей выбирают послов, священников, траниборов и, наконец, самого правителя, которого на древнем языке называют они барзаном , а на теперешнем - адемом. Оттого что почти все прочие не бездействуют и заняты небесполезными ремеслами, легко подсчитать, сколько много вещей создают они за весьма малое время. [...]
Пока они заняты работой, они небрежно прикрыты кожами или шкурами, которые служат им семь лет. Когда они выходят на люди, то надевают сверху плащ, который прикрывает ту, более грубую одежду: цвет плащей на всем острове _ один и тот же - естественный цвет шерсти. [...]
Поэтому получается, что, в то время как в других местах одному человеку не хватает четырех или пяти шерстяных плащей разного цвета и надобно еще столько же шелковых рубашек, а некоторым, более разборчивым, мало и десяти, в Утопии каждый довольствуется одним платьем, которое носит большей частью два года.[...]
Потому что все они занимаются полезными ремеслами и для этого достаточно весьма малой затраты труда, выходит, что у них всего вполне вдоволь; иногда огромное количество людей они отсылают исправлять общественные дороги (если дороги испорчены); очень часто также, когда не случается надобности в какой-либо такой работе, открыто объявляют, что на работу отводится меньше часов. Ведь и власти не занимают граждан против их воли излишним трудом, поскольку государство это так устроено, что прежде всего важна только одна цель: насколько позволяют общественные нужды, избавить всех граждан от телесного рабства и даровать им как можно больше времени для духовной свободы и просвещения. Ибо в этом, полагают они, заключается счастье жизни. [...]
Итак, оттого, что государство состоит из хозяйств, хозяйства эти по большей части возникают по родству. Ибо женщины (когда войдут они в возраст) вступают в брак и переходят в дом мужа. Дети же мужского пола и затем внуки остаются в семье и повинуются старшему из родителей. Если только от старости не выжил он из ума. Тогда ему наследует ближайший по возрасту. [...]
Во главе хозяйства, как я сказал, стоит старейший. Жены услужают мужьям, дети - родителям, и вообще младшие по возрасту - старшим.
Каждый город делится на четыре равные части. В середине каждой части есть рынок со всякими товарами. Туда каждое хозяйство свозит определенные свои изделия, и каждый вид их помещают в отдельные склады. Любой глава хозяйства просит то, что надобно ему самому и его близким, притом без денег, вообще безо всякого вознаграждения уносит все, что только попросит. Да и зачем ему в чем-либо отказывать? Когда всех товаров вполне достаточно и ни у кого нет страха, что кто-нибудь пожелает потребовать более, чем ему надобно? Ибо зачем полагать, что попросит лишнее тот, кто уверен, что у него никогда ни в чем не будет недостатка? Действительно, во всяком роде живых существ жадным и хищным становятся или от боязни лишиться, или - у человека - только от гордыни, которая полагает своим достоинством превосходить прочих, чрезмерно похваляясь своей собственностью - порок такого рода среди установлении утопийцев вообще не имеет никакого места. К рынкам, которые я упоминал, примыкают рынки для провизии, куда доставляют не только овощи, фрукты и хлеб, но и рыбу и все, что только можно есть у четвероногих и у птиц. За городом выделены особые места, где проточная вода смывает гниль и грязь. Оттуда привозят скот, убитый и освежеванный руками рабов (утопийцы не дозволяют своим гражданам забивать животных, оттого что, они полагают, из-за этого 'понемногу погибает милосердие - наичеловечнейшее чувство нашего естества); и запрещают они привозить в город что-либо грязное, нечистое, от гниения чего может ухудшиться воздух и возникнуть болезнь.
Кроме того, на каждой улице стоят вместительные дворцы, находящиеся на равном расстоянии друг от друга; у каждого из них свое название. Там живут сифогранты; к каждому из дворцов приписаны тридцать хозяйств, как раз по пятнадцати с каждой стороны, там должны они вместе принимать пищу. Экономы из каждого дворца в определенный час приходят на рынок и получают провизию сообразно с числом своих людей. Первая забота, однако, о больных, которых лечат в общественных приютах. Ибо утопийцы имеют четыре больничных приюта в окрестностях города, недалеко от его стен; они столь обширны, что каждый из них можно сравнить с маленьким городом: это сделано так для того, чтобы не размещать больных тесно и поэтому неудобно, сколь много бы их ни было, и для того, чтобы одержимым таким недугом, который при соприкосновении обычно переползает с одного человека на другого, можно было удалиться на большее расстояние. Эти приюты так устроены и так полны всем, что надобно для здоровья, столь нежно и заботливо пекутся там о больных, столь опытные врачи находятся там все время, что - хотя никого туда и не отсылают против воли - никого, однако, нет во всем городе, кто, страдая от хвори, не предпочел бы лежать там, нежели у себя дома. После того как больничный эконом получит еду, предписанную врачами, все лучшее распределяется поровну между дворцами - каждому сообразно с числом людей; разве что еще принимаются во внимание правитель, первосвященник и траниборы, а также послы и все чужестранцы (если они есть; они бывают мало и редко; но, когда они появляются, то для них отводят определенным образом построенные дома). В эти дворцы в часы, установленные для обеда и ужина, созываемая звуками медной трубы, сходится вся сифогрантия. Кроме разве тех, которые лежат в больничных приютах или дома. Однако после удовлетворения дворцов никому не возбраняется брать с рынка пищу домой. Ведь известно, что никто не сделает этого беспричинно, ибо, если никому и не запрещается обедать дома, то никто, однако, не делает это охотно, оттого что считают неблагопристойным и глупым тратить усилия на приготовление худшей пищи, когда прекрасный и сытный обед готов во дворце, совсем поблизости. В этом дворце всю сколько-нибудь грязную работу выполняют рабы. Впрочем, обязанности варки и приготовления пищи лежат только на женщинах; они также по очереди, одна из каждого хозяйства, заняты всем, что подается на стол. Располагаются за тремя или большим числом столов в зависимости от числа сотрапезников. Мужчины помещаются у стены, женщины - в стороне, дабы если случится неожиданно какая-нибудь беда (это обыкновенно происходит иногда с беременными), могли они встать, не нарушая порядка, и уйти оттуда к кормилицам.[...]
В помещении кормилиц сидят все дети, которые еще не совершили искупительного жертвоприношения. Прочие невзрослые - в их число входит каждый из обоих полов, кто не достиг брачного возраста,- либо прислуживают сотрапезникам, либо, если они этого еще не могут сделать по летам своим, стоят рядом, причем в полном молчании. Те и другие питаются тем, что достается им от сидящих, и нет у них иного времени, назначенного для обеда. [...]
Каждый обед и ужин начинается с какого-нибудь чтения, которое имеет отношение к нравам, оно, однако же, кратко и неутомительно. После него старшие ведут достойную беседу, не печальную и не без шуток. И не занимают они весь обед длинными речами, но охотно слушают молодых и даже намеренно вызывают их, дабы вызнать таким образом дарование и ум каждого, проявляющиеся в застольной беседе. [...]
Таким образом, живут они вместе в городе, а в деревнях, которые находятся друг от друга дальше, все они едят дома, каждый свое. Ведь каждой семье хватает пищи, оттого что из деревень и приходит все то, чем кормятся горожане. [...]
...Нет там никакой возможности для безделия, никакого предлога для лени, нет ни одной винной лавки, ни одной пивной, нигде нет лупанара. Никакого повода для подкупа, ни одного притона, ни одного тайного места для встреч, но пребывание на виду у всех создает необходимость заниматься привычным трудом или же благопристойно отдыхать.
Из этого обыкновения необходимо следует у этого народа изобилие во всем. И оттого, что оно равно простирается на всех, получается, конечно, что никто не может стать бедным или нищим.[...]
Между тем с золотом и серебром, из которого делают деньги, поступают они так, что никто не ценит их более, чем заслуживает того сама их природа; а кому не видно, насколько хуже они, чем железо? [...]
Из золота и серебра не только в общих дворцах, но и в частных домах - повсюду делают они ночные горшки и всякие сосуды для нечистот. К тому же утопийцы из этих металлов изготовляют цепи и тяжелые оковы, которые надевают на рабов. Наконец, у каждого, кто опозорил себя каким-нибудь преступлением, с ушей свисают золотые кольца, золото охватывает пальцы, золотое ожерелье окружает шею, и, наконец, золото обвивает его голову. Так они всеми способами стараются, чтобы золото и серебро были у них в бесславии. [...]
Эти, столь сильно отличающиеся от прочих народов, установления порождают столь же отличающееся умонастроение. [...]
Хотя в каждом городе немного тех, кто освобожден от прочих трудов и приставлен к одному только учению (это как раз те, в ком с детства обнаружились выдающиеся способности, отменное дарование и склонность к полезным наукам), однако учатся все дети, и большая часть народа, мужчины и женщины, всю жизнь - те часы, которые, как мы сказали, свободны от трудов,-тратят на учение. [...]
Первый изо всех и главный у них спор о том, в чем состоит человеческое счастье - в чем-нибудь одном или же во многом. И в этом деле, кажется, более, чем надобно, склоняются они в сторону группы, защищающей удовольствие, в котором, считают они, заключено для людей все счастье или же его важнейшая доля.
Еще более тебя удивит, что они для этого приятного мнения ищут покровительства религии, которая сурова и строга и обыкновенно печальна и непоколебима. Ведь никогда они не говорят о счастье, чтобы не соединить с ним некоторые начала, взятые из религии, а также философии, использующей доводы разума,- без этого, они полагают, само по себе исследование истинного счастья будет слабым и бессильным. Эти начала такого рода. Душа бессмертна и по благости Божией рождена для счастья, за добродетель и добрые дела назначена после этой жизни нам награда, а за гнусности - кара. Хотя это относится к религии, однако они считают, что к тому, чтобы поверить в это и признать, приведет разум. [...]
Они полагают, что счастье заключается не во всяком удовольствии, но в честном и добропорядочном. Ибо к нему, как к высшему благу, влечет нашу природу сама добродетель, в которой одной только и полагает счастье противоположная группа. Ведь они определяют добродетель как жизнь в соответствии с природой, и к этому нас предназначил Бог. В том, к чему надлежит стремиться и чего избегать, надобно следовать тому влечению природы, которое повинуется разуму.[...]
Следовательно, говорят они, приятную жизнь, то есть удовольствие как предел всех наших деяний, предписывает нам сама природа. Жить по ее предписанию - так определяют они добродетель. [...]
Духовные удовольствия утопийцы ценят более (они считают их первыми и самыми главными). Важнейшая часть их, полагают они, происходит из упражнений в добродетели и из сознания благой жизни. Из тех удовольствий, которые доставляет тело, пальму первенства они отдают здоровью. Ибо к радостям еды, питья - всего, что только может таким образом порадовать, полагают они, надобно стремиться, но только для здоровья. Ибо все это приятно не само по себе, но оттого, что оно противостоит тайком подкрадывающемуся недугу. Как мудрецу более приличествует избегать болезней, чем желать иметь от них снадобья, скорее надобно прогонять страдания, чем искать облегчения от них, так и утопийцы думают, что предпочтительнее не нуждаться в удовольствиях такого рода, чем утешаться ими.[...]
Они полагают, что презирать красоту, ослаблять силы, обращать проворство в лень, истощать тело постами, причинять вред здоровью и отвергать прочие благодеяния природы в высшей степени безумно, жестоко по отношению к себе и чрезвычайно неблагодарно по отношению к природе. Это значит отвергать свои обязательства перед ней, отклонять все ее дары. Разве только кто-нибудь, пренебрегая своими выгодами, станет более пылко печься о других людях и об обществе, ожидая взамен этого своего труда от Бога большего удовольствия.
В ином случае это значит сокрушать самого себя из-за пустого призрака добродетели безо всякой пользы для кого-либо или для того, чтобы быть в силах менее тягостно переносить беды, которые, возможно, никогда не произойдут.
Таково их суждение о добродетели и удовольствии. Они верят, что если религия, ниспосланная с небес, не внушит человеку чего-либо более святого, то с помощью человеческого разума нельзя выискать ничего более верного. [...] [...] Рабами они не считают ни захваченных в войне (кроме тех, кого они сами взяли в бою), ни детей рабов, ни, наконец, никого из пребывающих в рабстве у других народов, кого могут они купить. Но они обращают в рабство тех, кто у них допустит позорный поступок, или же тех, кто в чужих городах осужден на казнь за совершенное им злодеяние (такого рода люди встречаются весьма часто). Многих из них иногда они приобретают по дешевой цене, чаще же получают их даром. Эти рабы не только постоянно пребывают в работе, но и находятся в цепях. Со своими согражданами-рабами утопийцы обходятся суровее, оттого, что, они полагают, те заслужили худшей участи, так как, прекрасно воспитанные, отменным образом были они обучены добродетели, однако не смогли удержаться от преступления.
Иной род рабов, когда какой-нибудь трудолюбивый и бедный работник из другой страны своей волей решается идти к ним в услужение. С такими они обходятся хорошо и не менее мягко, чем с гражданами, разве что работы дают немного больше, оттого что те к ней привыкли. Когда такой раб пожелает уехать (это случается нечасто), его не удерживают против воли, но и не отпускают ни с чем.[...]
Женщина выходит замуж не ранее восемнадцати лет. Мужчина - не прежде, чем ему исполнится на четыре года больше. Если мужчина или женщина до супружества будут соединены тайной страстью, его и ее тяжко наказывают. Таким вообще запрещается супружество, если только правитель милостью своей не отпустит им вину. Однако отец и мать семейства, в котором был допущен проступок, подвергаются великому бесчестию, оттого что они, наблюдая, небрежно исполняли свой долг. Это злодеяние утопийцы карают так сурово, потому что заботятся о будущем; если же не удерживать людей от случайного сожительства, то в супружестве редко укореняется любовь, а ведь надобно будет всю жизнь провести с одним человеком и, сверх того, придется переносить все тяготы, которые это с собою несет.
Далее, при выборе супруга они сурово и строго соблюдают, как нам показалось, наинелепейший и весьма смешной обряд. Женщину, будь то девица или вдова, почтенная и уважаемая матрона показывает жениху голой, и какой-либо добропорядочный мужчина ставит в свой черед перед девушкой голого жениха. Когда мы, смеясь, не одобрили этого обычая, как нелепость, утопийцы, напротив, выразили удивление редкостной глупостью всех прочих народов, которые при покупке жеребенка, когда дело идет о небольшой трате денег, бывают столь осторожны, что, хотя он и так почти голый, они отказываются его приобрести, пока не снимут с него седло и не стащат всю сбрую, чтобы не затаилась под этими покрышками какая-нибудь язва. При выборе супруги, от чего на всю жизнь человек получит удовольствие или же отвращение, поступают они столь небрежно, что, обволакивая все остальное тело одеждами, всю женщину оценивают по пространству едва лишь одной ладони (ибо, кроме лица, ничего не видно) и женятся не без великой для себя опасности сделать свою жизнь несчастной (если что-нибудь позже произойдет). Ибо не все столь мудры, чтобы смотреть на один только нрав; даже сами мудрецы в супружестве соединяют с духовными добродетелями некоторую долю телесных достоинств. Короче говоря, под этими накидками может скрываться весьма гадкое уродство, которое сможет целиком отвратить душу от жены, когда от нее уже совершенно нельзя будет отделаться. Если какое-нибудь уродство приключится случайно после вступления в брак, то каждому необходимо нести свой жребий, однако, дабы не попался кто-нибудь в ловушку прежде этого, надобно оградить себя законами. Заботиться об этом следует с весьма большим усердием, оттого что в этих частях света только утопийцы довольствуются одной женой. Брак там расторгается нечасто и не иначе, чем смертью; исключением служит прелюбодеяние и случай, когда невозможно снести тяжелый нрав. Оскорбленной стороне сенат дает право переменить жену или мужа. Оставшийся все время влачит жизнь позорную, а также безбрачную. В противном случае, против воли жены, если нет на ней никакой вины - за исключением того, что появился у нее какой-то телесный изъян,- ее нельзя отвергать. Ибо они полагают жестоким покидать кого-либо тогда, когда он более всего нуждается в утешении, и думают, что это же будет неверной и слабой защитой в старости, так как старость приносит болезни и сама есть болезнь.
Впрочем, если нравы супругов недостаточно схожи между собой, то, после того как обе стороны найдут себе тех, с кем надеются прожить слаще, иногда бывает, что они по обоюдной воле расстаются и вступают в новый брак. Однако не без согласия сената, который не допускает разводов до того, как члены его совместно со своими женами не разберут дела со всей тщательностью. Да и тогда нелегко. Оттого что утопийцы знают, что доступная, легкая надежда на новый брак менее всего полезна для укрепления супружеской любви.
Осквернителей брака наказывают тяжелейшим рабством, и если обе стороны состояли в браке, то претерпевшие обиду (если только они этого желают), отвергнув совершившего прелюбодеяние, сочетаются браком между собой или же с кем захотят. Но если один из оскорбленных сохраняет любовь к весьма мало достойному супругу, то закон не препятствует при желании сопровождать осужденного на рабство; и тогда случается, что раскаяние одного и послушное усердие другого, вызвав сострадание правителя, возвращает виновному свободу. Впрочем, вторичное преступление карается уже смертью.
За остальные злодеяния никакой закон не предписывает никакого определенного наказания, но когда совершается какой-нибудь жестокий и непростительный поступок, то кару определяет сенат. Жен учат мужья, родители - детей, если только не допустят они такой большой вины, за которую положено там карать прилюдно. Почти все особо тяжкие преступления караются обычно осуждением на рабство. Утопийцы полагают, что в этом не меньше страха для преступников и больше выгоды для государства, чем если бы стали они торопиться убить виновных и сразу от них избавиться. Ибо своим трудом они принесут больше пользы, чем своей смертью, а их пример на более долгий срок отвратит других от подобного злодейства. Если же и при таком обхождении они примутся снова бунтовать и брыкаться, то их, наконец, убивают как свирепых зверей, которых ни тюрьма не может унять, ни цепь. Но для терпеливых не вся надежда насовсем потеряна: если уймутся они от долгого страдания и выкажут раскаяние, которое подтвердит, что прегрешение печалит их более, чем наказание, то иногда прерогатива правителя, а иногда голосование народа смягчает их рабство или же прекращает его.[...]
Кто хочет обманом получить какую-нибудь должность, лишается надежды на любую. [...]
Законов у них весьма мало. Ведь людям с такими установлениями достаточно самых малочисленных законов. [...]
[...] Война утопийцам в высшей степени отвратительна как дело поистине зверское, хотя никому из зверей не присуща она с таким постоянством, как человеку. Вопреки обыкновению почти всех народов, для утопийцев нет ничего бесславнее славы, добытой на войне. Тем не менее они в назначенные дни усердно занимаются военными упражнениями; и не только мужчины, но и женщины, дабы не оказаться не способными к войне, когда случится в этом необходимость. Однако они не затевают войну зря, а разве только когда или сами защищают свои пределы, или же прогоняют врагов, или когда они жалеют какой-нибудь народ, угнетенный тиранией,- тогда своими силами они освобождают их от ига тирана и от рабства (это они делают из-за человечности) .[...]
Кровавые победы вызывают у них не только досаду, но и стыд. Они полагают, что даже очень дорогие товары безрассудно покупать за чрезмерную цену. Если утопийцы побеждают и подавляют врагов искусством и хитростью, то весьма сильно этим похваляются, устраивают по этому поводу государственный триумф и воздвигают памятник, словно после отважного подвига. Ибо они хвастаются, что были мужественны и вели войну доблестно, что ни одно живое существо, кроме человека, не может побеждать таким образом, то есть силой ума. Ибо, говорят они, медведи, львы, вепри, волки, собаки и прочие твари сражаются силой своего тела; большинство из них превосходит нас своей мощью и лютостью, однако они уступают всем нам умом и проницательностью.
Во время войны утопийцы заботятся только об одном - добиться прежде всего того, после чего не надо было бы затевать войну.[...]
[...] Религии отличаются друг от друга не только на всем острове, но и в каждом городе. Одни почитают как Бога Солнце, другие - Луну, третьи - какое-нибудь из блуждающих светил. Есть такие, которые предполагают, что не просто бог, но даже величайший бог - это какой-то человек, некогда отличившийся своею доблестью или славой. Но гораздо большая часть утопийцев - она же и намного более разумная - полагает, что совсем не те боги, а некое единое божество, вечное, неизмеримое, неизъяснимое, которое выше понимания человеческого рассудка, разлито по всему этому миру силой своей, а не огромностью. Его они называют родителем. Только на его счет они относят начала, рост, увеличение, изменения и концы всех вещей, никому, кроме него, не воздают они божеских почестей. [...]
А после того как они услышали от нас об имени Христовом, Его учении, образе жизни и чудесах, о не менее достойном удивления упорстве стольких мучеников, добровольно пролитая кровь которых за долгий срок и на большом пространстве привела на их путь столь многочисленные народы, то не поверишь, с какой готовностью и они Его признали; они сделали это то ли по какому-то тайному Божиему научению, то ли оттого, что эта религия оказалась ближе всего к той ереси, которая у них сильнее всего; хотя, я думаю, немаловажно было то, что они услыхали, что Христу нравилась общая жизнь Его учеников, и что она до сих пор сохраняется в наиболее верных христианских общинах.[...]
Утоп с самого начала, когда узнал, что до его прибытия жители беспрестанно воевали из-за религии, заметив, что при общем несогласии разные секты сражаются за родину раздельно, воспользовался случаем и одолел их всех. Одержав победу, он прежде всего объявил нерушимым, что каждому дозволяется следовать какой угодно религии; если же кто-нибудь станет обращать в свою религию также и других, то он может это делать спокойно и рассудительно, с помощью доводов, не злобствуя при этом против прочих религий, если он не уговорит советами, то не смеет действовать силой и обязан воздерживаться от поношений. Того, кто об этом спорит чрезмерно дерзко, утопийцы наказывают изгнанием или же рабством.
Утоп учредил это, не только заботясь о мире, который, как он видел, полностью разрушается от постоянной борьбы и непримиримой ненависти, но, решая так, он полагал, что это важно для самой религии, о которой он не дерзнул сказать ничего определенного, как бы сомневаясь, не требует ли Бог разного и многообразного почитания и поэтому одним внушает одно, другим - другое. Конечно, он думал, что странно и нелепо силой и угрозами принуждать к тому, чтобы всем казалось истинным то, во что веришь ты сам. Более того, если истинна одна религия, а все прочие суетны, то Утоп легко предвидел, что, наконец, истина когда-нибудь выплывет и обнаружится сама собой (если повести дело разумно и умеренно), Если же бороться за истину оружием и смутой, то наилучшая и святейшая религия погибнет из-за самих суетных суеверий, подобно тому, как гибнут хлеба в терновнике и кустах (оттого что наихудшие люди наиболее упорны).
Поэтому он оставил все это дело открытым и дозволил, чтобы каждый был волен веровать, во что пожелает,- за исключением того, что свято и нерушимо запретил кому бы то ни было до такой степени ронять достоинство человеческой природы, чтобы думать, будто души гибнут вместе с телом , что мир несется наудачу, не управляемый провидением. И поэтому утопийцы верят, что после земной жизни за пороки установлены наказания, за добродетель назначены награды. [...]
Я правдивейшим образом описал вам, как смог, устройство этого государства, которое я во всяком случае считаю наилучшим, а также и единственным, какое по праву может притязать называться государством. [...]
Ибо в иных местах каждому человеку известно, что если он сам о себе не позаботится, то как бы ни процветало государство, он все равно погибнет от голода; поэтому необходимость побуждает его прежде принимать в расчет себя, а не народ, то есть других людей.
Наоборот, здесь, где все принадлежит всем, ни у кого нет сомнения, что ни один отдельный человек ни в чем не будет иметь нужды, если только он позаботится о том, чтобы были полны общественные житницы. Оттого что здесь нет скаредного распределения добра, нет ни одного бедного, ни одного нищего. И, хотя ни у кого там ничего нет, все, однако же, богаты.
Разве жить вовсе безо всяких тревог, с радостной и спокойной душой не значит быть очень богатым? Не надобно дрожать за собственное пропитание, мучиться от жалобных требований жены, страшиться бедности сына, беспокоиться о приданом для дочери. Каждый может быть уверен, что будут сыты и счастливы и он сам, и все его близкие: жена, сыновья, внуки, правнуки и весь длинный ряд потомков, о которых высокородные люди думают заранее. [...]
Когда я внимательно наблюдал и размышлял обо всех государствах, которые процветают и доныне, честное слово, не встретил я ничего, кроме некоего заговора богатых, под предлогом и под именем государства думающих о своих выгодах. Они припоминают и измышляют все пути и способы, чтобы, во-первых, не боясь потери, суметь удержать то, что они сами накопили пагубными ухищрениями, а потом - для того, чтобы откупить для себя труд всех бедных людей и воспользоваться им, заплатив за него как можно дешевле. Эти затеи стали уже законом, как только богатые от имени государства, а значит и от имени бедных, постановили однажды, что их нужно соблюдать.
И эти очень плохие люди со своей ненасытной жадностью поделили между собой все то, чего хватило бы на всех! Сколь далеко им, однако же, до счастья государства утопийцев! Совсем уничтожив само употребление денег, утопийцы избавились и от алчности. [...] У меня нет никакого сомнения в том, что весь мир с легкостью давно бы уже перенял законы утопийского государства как по причине собственной выгоды, так и под влиянием Христа-Спасителя (который по великой мудрости Своей не мог не знать, что лучше всего, а по благости Своей не мог присоветовать того, о чем знал, что оно - не лучше всего); но противится этому одно чудище, правитель и наставник всякой погибели - гордыня. Она измеряет счастье не своими удачами, а чужими неудачами. [...]
Впрочем, я охотно признаю, что в государстве утопийцев есть очень много такого, чего нашим странам я скорее бы мог пожелать, нежели надеюсь, что это произойдет[...].
Как найти и купить книги
Возможность изучить дистанционно 9 языков

 Copyright © 2002-2005 Институт "Экономическая школа".
Rambler's Top100